Концентрационный лагерь Меллерн мирно дремал на солнце. Огромный
аппелль-плац, который эсэсовцы в шутку называли танцплощадкой, был почти
пуст. Только на мощных деревянных столбах, справа от главных ворот, висели
четверо на связанных за спиной руках. Они были подтянуты на веревках вверх
ровно настолько, чтобы ноги не касались земли. Руки их были вывернуты в
суставах. Два истопника крематория развлекались тем, что бросали в них из
окна кусочки угля. Но ни один из четверых больше не шевелился. Они висели
уже полчаса и успели потерять сознание.
Бараки рабочего лагеря казались покинутыми. Команды, работавшие за
пределами лагеря, еще не вернулись. На дорожках изредка показывались и
быстро исчезали, прошмыгнув куда-то по своим делам, дежурные. Слева от
больших ворот перед штрафным бункером сидел шарфюрер СС Бройер. Он велел
поставить для себя на солнце плетеное кресло со столиком и теперь пил кофе.
Хороший кофе был редкостью весной 1945 года. Но Бройер только что задушил
двух евреев, гнивших в бункере полтора месяца, а это он расценивал как
проявление гуманности, которое заслуживает награды.
читать дальшеСтраницы 3-4.
В том закутке, где обосновались ветераны, лежало сто тридцать четыре
скелета. Рассчитан он был на сорок человек. Койками служили деревянные нары,
в четыре яруса, голые или покрытые старой, гнилой соломой. Было всего лишь
несколько грязных одеял, из-за которых каждый раз, как только умирали их
владельцы, вспыхивала ожесточенная борьба. На каждой "койке" лежало по
крайней мере три-четыре человека. Вчетвером было тесно даже скелетам --
плечи и бедра не становились уже: кости не усыхали, как мышцы. Немного
просторнее было, если все ложились на бок, как сардины в банке, и все же по
ночам то и дело раздавался глухой удар, означавший, что кто-то во сне
свалился вниз. Многие спали сидя на корточках. А те счастливчики, чьи соседи
по "койке" умерли еще вечером и были вынесены из барака, могли наконец хотя
бы одну ночь, прежде чем поступит пополнение, поспать нормально.
Ветераны отвоевали себе угол слева от двери. Их оставалось двенадцать
человек. Два месяца назад их было сорок четыре. Зима доконала их. Все они
знали, что находятся на последней стадии: рацион все уменьшался, а иногда им
вообще ничего не давали день или два. В такие дни кучи трупов перед бараками
росли на глазах.
Один из двенадцати свихнулся и считал себя немецкой овчаркой. У него не
было ушей: он лишился их, когда эсэсовцы использовали его вместо чучела для
натаскивания сторожевых собак. Самого младшего, парнишку из Чехословакии,
звали Карел. Родителей его уже не было в живых -- их прах стал удобрением на
картофельном поле одного добропорядочного крестьянина в деревне Вестлаге:
пепел сожженных в крематории насыпался в мешки и продавался как
искусственное удобрение. Он был богат фосфором и кальцием. Карел носил
красную нашивку политического заключенного. Ему было одиннадцать лет.
Страница 13.
Косой четырехугольник света на стене справа от окна высветил бледные
надписи и имена. Это были надписи и имена прежних обитателей барака в Польше
и Восточной Германии Они были сделаны карандашом или выцарапаны кусочками
проволоки и гвоздями.
509-й уже знал некоторые из них. Он знал, что кончик четырехугольника
как раз коснулся имени, обрамленного жирными штрихами, высвобождая его на
несколько мгновений из тьмы, -- "Хаим Вольф, 1941". Вероятно, Хаим Вольф
написал его, когда узнал, что должен умереть. И чтобы ни одно имя из его
семьи не присоединилось к его имени, он оградил его штрихами. Он хотел,
чтобы это решение судьбы было окончательным, чтобы ушел только он, он один.
Хаим Вольф, 1941. Со всех сторон -- неумолимые штрихи, так, чтобы нельзя
было больше вписать ни одного имени, -- последнее заклинание судьбы,
последняя мольба отца, который надеялся, что его сыновья спасутся. Но чуть
ниже, под самой чертой, словно цепляясь за первое имя, стояло еще два имени:
Рубен Вольф и Мойше Вольф. Первое написано рукой школьника, неуклюжими,
непослушными буквами, второе -- косым и гладким почерком, в котором
угадывались покорность и бессилие. Рядом чьей-то рукой было приписано: "все
погибли в газовой камере".
Еще ниже, наискосок, над самым сучком, было нацарапано: "Йоз. Майер", а
рядом: "л-т зап. кав. Ж. Кр. 1-й и 2-й ст." -- Йозеф Майер, лейтенант
запаса, кавалер ордена Железного Креста 1-й и 2-й степени.
Майер, по-видимому, не мог забыть об этом. Он не мог не отравить себе
даже свои последние дни. Он участвовал в первой мировой войне, он стал
офицером и удостоился наград; поскольку он был евреем, ему приходилось
стараться вдвое больше, чем любому другому. А потом, позже, опять же потому,
что он был евреем, его сунули в концентрационный лагерь и уничтожили, как
насекомое. Он был, конечно, убежден, что ввиду его заслуг на фронте к нему
отнеслись гораздо несправедливее, чем к другим. Он заблуждался, и от этого
его смерть была еще тяжелей. Несправедливость заключалась не в тех словах,
которые он присовокупил к своему имени. Они были всего лишь жалкой иронией.
Ромб света медленно полз дальше. Хаим, Рубен и Мойше Вольф, которых он
лишь коснулся одним уголком, снова погрузились во тьму. Зато показались две
другие надписи. Одна из них состояла всего из двух букв: Ф. М. Тот, кто
нацарапал их гвоздем на стене, ценил себя гораздо меньше, чем лейтенант
Майер. Казалось, даже собственное имя стало ему почти безразличным. И все же
он не пожелал исчезнуть, не оставив совсем никакого следа. Чуть ниже снова
стояло полное имя, написанное карандашом: "Тевье Ляйбеш со своими". А рядом,
торопливо -- начало еврейской молитвы Каддиш: "Йис гадал..."
509-й знал, что через несколько минут светлое пятно доберется до
полустертой надписи: "Пишите Лее Занд -- Нью-Йорк..." Названия улицы было не
разобрать. Дальше было написано: "Отец..." -- и после прогнившего участка
дерева: "... умер. Ищите Лео." Похоже, Лео удалось спастись, однако старания
написавшего это оказались напрасными: ни один из бесчисленных обитателей
барака так и не смог принести Лее Занд из Нью-Йорка вести о судьбе ее
близких. Никому не удалось выйти оттуда живым.
509-й неподвижно сидел, уставившись отсутствующим взглядом на стену.
Поляк Зильбер, когда он еще лежал в этом бараке с истекающими кровью
кишками, прозвал эту стену стеной плача. Он тоже знал большинство надписей
наизусть и поначалу даже предлагал пари -- какой из них пятно света коснется
первой. Вскоре Зильбер умер, а эти имена по-прежнему жили своей призрачной
жизнью, появляясь в солнечные дни на несколько мгновений и снова погружаясь
во тьму. Летом, когда солнце поднималось выше, показывались и другие,
нацарапанные внизу надписи, а зимой четырехугольник скользил лишь поверху.
Но их было много -- русских, польских, еврейских надписей, так и оставшихся
невидимыми, потому что свет никогда не падал на них. Барак был собран
слишком быстро, и эсэсовцы не успели позаботиться о том, чтобы отскоблили
стены. Обитателей его эти стены волновали еще меньше, а тем более надписи в
нижней, неосвещенной части стен. Никто даже не пытался расшифровать их. Да и
какой идиот захотел бы пожертвовать драгоценной спичкой только ради того,
чтобы лишиться последних остатков надежды?..
Страницы 22-24.
Двести тысяч марок, прикинул он в уме, стоя перед окнами фирмы. Не
меньше. Если не больше. Он же заплатил за нее пять тысяч. В 1933 году она
принадлежала еврею Йозефу Бланку. Он поначалу запросил сто тысяч, все
причитал, что и так продает слишком дешево, и ни за что не хотел уступать.
После двухнедельного пребывания в концентрационном лагере он продал ее за
пять тысяч. "Я поступил с ним честно, -- думал Нойбауер. -- Я мог бы
заполучить все бесплатно. Бланк сам подарил бы мне свое хозяйство -- после
того, как солдаты СС немного позабавились с ним. А я заплатил ему пять
тысяч. Неплохие деньги. Конечно, не сразу -- тогда у меня еще не было такой
суммы. Но я заплатил, как только поступила первая плата от жильцов". Бланк и
этому был рад. Официальная сделка. Добровольная. Заверенная у нотариуса. А
то, что Йозеф Бланк, будучи в лагере, очень неудачно упал, лишился при этом
глаза, сломал руку и, кажется, повредил еще что-то, было чистой
случайностью, досадным недоразумением. Люди, страдающие плоскостопием, легко
падают. Нойбауер ничего подобного не приказывал. Его и не было при этом. Он
лишь отдал приказ взять Бланка под охранный арест, чтобы избавить его от
чересчур усердных эсэсовцев. Все остальное -- на совести лагерфюрера Вебера.
Страница 34.
Перекличка продолжалась уже больше часа, но желаемого результата никак
не получалось. Виновата была бомбежка. Команды, работавшие на медном заводе,
понесли потери. Одна из бомб угодила в их цех; несколько человек было убито
и несколько ранено. Кроме того, эсэсовские охранники, оправившись от первого
испуга, открыли огонь по заключенным, метавшимся в поисках укрытия. Решив,
что те пытаются бежать, они уложили еще с полдюжины.
После бомбежки заключенные долго выкапывали из-под развалин своих
мертвецов. Или то, что от них осталось. Это было необходимо для вечерней
поверки: хотя жизнь узника не представляла в глазах эсэсовцев никакой
ценности, количество присутствующих -- живых или мертвых -- должно было быть
в строгом соответствии с количеством номеров и фамилий в списке. Бюрократизм
не отступал даже перед трупами.
Рабочие команды предусмотрительно взяли с собой все, что только удалось
найти: кто-то тащил оторванную руку, кто-то ногу или голову. Кое-как
сколотив несколько носилок, они погрузили на них раненых с развороченными
животами или без ног. Остальных поддерживали или просто тащили их товарищи.
Перевязать смогли лишь немногих -- под рукой почти ничего подходящего не
оказалось. С помощью проволоки и ниток наскоро наложили повязки тем, кто
истекал кровью. Раненым в живот, лежавшим на носилках, ничего не оставалось,
как держать свои кишки собственными руками.
Страницы 38-39.
-- Ты что-нибудь раздобыл?
-- А что я должен был раздобыть?
-- Еду, конечно, что же еще!
Лебенталь поднял плечи.
-- "Еду, конечно, что же еще"! -- повторил он, словно недоумевая, чего
он него хотят. -- Как ты это себе представляешь? Что я -- кухонный капо?
-- Нет.
-- Ну вот! Чего же ты от меня хочешь?
-- Ничего. Я просто спросил, не раздобыл ли ты чего-нибудь пожевать.
Лебенталь остановился.
-- "Пожевать", -- повторил он с горечью. -- А ты знаешь, что евреи во
всем лагере на два дня лишаются хлебного пайка? Приказ Вебера!
509-й с ужасом уставился на него.
-- Правда?..
-- Нет. Я это придумал. Я всегда что-нибудь придумываю. Это так
забавно.
-- Вот это новости! То-то будет мертвецов!
-- Да. Горы. А ты спрашиваешь, раздобыл ли я что-нибудь поесть...
Страница 53.